Воскресное чтение: «Влюбленный агент»
Это должен был быть сухой документ. Просто список работ, названия, когда что сделано, где находится», – пишет Виктор Пивоваров в «Не необходимом предисловии» своей книги, составленной из откровенных и увлекательных заметок об искусстве и личной жизни, о событиях и современниках. «Влюбленный агент» не терпит строгих сопроводительных данных к картинам или скучных аналитических пассажей: его автобиография полна воспоминаний, размышлений и искреннего интереса к «тайной жизни» человеческой души.
Книга, выпущенная Музеем «Гараж» совместно с издательством Artguide Editions, переносит во вторую половину прошлого века и по-новому раскрывает фигуру Пивоварова – не только как важного московского концептуалиста и ключевого (наряду с Ильей Кабаковым и Андреем Монастырским) представителя российского послевоенного неофициального искусства, но и как отца, мужа, друга и возлюбленного, неординарную личность и неутомимого исследователя жизни.
1967–1968
Мастерская
В конце 1967 года Илья Кабаков знакомит меня с Давидом Коганом, которого он так колоритно описал в своей книге «70-е годы». Коган строит художникам мастерские на чердаках и добывает подвалы из нежилого фонда.
Денег на строительство у меня нет, и Коган совершает очередное свое чудо – выбивает для меня подвал в доме No 13 по улице Богдана Хмельницкого. Во дворе магазина «Концентраты». В этом магазине раньше был буфет, где можно было за несколько копеек получить обед из этих самых концентратов. В этом буфете осенью 1951 года и произошел мой первый разговор с Володей Васильевым, разговор, перевернувший мою жизнь.
Хожу по своему подвалу. Трогаю стены, не верю! Моя мастерская! Две комнаты, кухня, проходная комната! Приспосабливаю ее для себя и обнаруживаю под обоями замурованную стену со стеклянными окошками и дверью, как на дачной веранде.
Такого нет ни у кого! Теперь у меня будет кухня, как веранда!
Мастерская – нора!
Мастерская моей души!
Вот уже 20 лет, как у меня ее нет, а мне до сих пор снится, как я открываю обитую каким-то тряпьем дверь и вхожу в мою мастерскую. Каждую вещь, каждую бумажку, каждую скрипучую половицу я отчетливо помню. Я прохожу в глубину, в самое таинственное, самое сокровенное место, в свою кухоньку за застекленной стенкой. Здесь всегда вечер. Я зажигаю настольную лампу, которая стоит на пустом аквариуме. Сбоку можно засунуть руку в этот аквариум и достать пачку чая, сухари, изюм. Включаю плитку, ставлю чайник, сажусь за стол, покрытый клеенкой, трогаю пыльные книги на полочке, ставлю пластинку на проигрыватель, ложусь на диван, надеюсь, что на Страшном суде он будет молчать и не выдаст мои тайны, слушаю музыку...
Я постоянно рисую комнату своего детства. И никогда мастерскую. Только в альбоме «Сад» есть несколько рисунков. Не могу ее рисовать. Не потому, что сентиментален и мне больно вспоминать.
Просто есть что-то, что невозможно изобразить. Или я не умею.
1972–1974
О картинах
С 1972 года характер моих картин меняется. В тех первых, эйфорических, очень много всего – много фигур, предметов, разных пространственных дыр и щелей.
Двигаясь дальше, расчищаю пространство картины, отбираю, отцеживаю изображаемые предметы. Меняю и общую тональность. Звенящие желтые, зеленые, синие меняю на молчащие серо-розовые, серо-лиловые, бело-голубые тона. В результате отбора остается в картине действительно самое необходимое, самое главное, то, что в конце концов останется со мной на всю жизнь: полупустая комната, окно с пустынным пейзажем, у окна шаткий столик, диван в белом чехле. Все отчетливее проступает тема одиночества.
«Метафизическая композиция», 1972
Я не философ, я художник — и слово «метафизика» понимаю как художник. Для меня это слово означает присутствие в картине «иного».
Изобразить «иное» невозможно, оно никак не выглядит. Можно только намекнуть на него. Намек на «иное» может быть внутри картины, например в виде абстрактных знаков, которые с другими предметами никак не согласуются, или вне картины, когда изображенные фигуры или картина в целом как бы отсылают к «иному», предстоят перед ним, намекают на его присутствие.
Так предстоят перед «иным» фигуры святых на иконах, так отсылают к «иному» пустые комнаты Эдварда Хоппера или Вилема Хаммершоя.
«Размышление у окна 1», 1972
Тема полета, невесомости появляется в это время у очень многих авторов в самых разных художественных жанрах, в живописи, в литературе, в кино. В нашем узком кругу это «Летающий Комаров» Кабакова, «Иду» Булатова, летающие супрематические элементы у Штейнберга.
Удивительно, что как пронизывающая тема, как мощный дискурс 70-х годов полет был увиден и осознан только много лет спустя. В 1996 году в Праге прошла выставка «Полет, уход, исчезновение». Придумали ее Паша и Милена. Милена же вместе с Катей Беккер и Дороти Биннерт из Берлина была ее куратором.
Живя же внутри культурно-временного потока, мы эту тему как общую не осознавали. Это только подтверждает органичность ее появления одновременно у самых разных художников. Как говорил Гёте, «яблоки падают одновременно в разных садах».
Картина «Размышление у окна» похожа на мои сны о летании. Такие сны снятся практически каждому. Я расспрашивал об этом разных людей, всем снилось летание, но тип полета бывал разный. Я летал, вернее, не летал, а ходил по воздуху почти всегда в закрытом помещении. В комнате или многолюдном зале. Разбежишься и легко взмываешь под потолок. И сверху смотришь на других и объясняешь, как это легко и доступно каждому. Блаженство этого хождения, скольжения, как на коньках, по воздуху непередаваемое.
«Композиция с красным квадратом», 1974
С этой картины начинается мой бесконечный разговор с Малевичем. Впервые тут у меня появляются квадраты, напоминающие супрематические. Квадраты и в трех других картинах этого года — в «Голубой композиции», «Лестнице» и «Срединном пути».
От супрематических квадратов мои отличаются волнообразным краем и острыми уголками. Кажется, можно ухватить их за эти уголки и сдернуть с картины. В просветах между квадратами виднеется пейзаж с фигурой одинокого человека или часть интерьера. Возникает слоистое пространство, подобное луковице. Сдернешь один слой, а за ним другой, за ним третий, четвертый.
Малевич понимал свои супрематические композиции как абсолютное метафизическое пространство чистых сущностей. Я изображаю то же самое пространство с парящими в нем подобными же супрематическими квадратами, но делаю следующий шаг, как бы заглядываю за эти квадраты и обнаруживаю за ними все ту же земную реальность с ее бытом и вечерним небом за окном.
Можно сказать, что, заглядывая за супрематическую утопическую конструкцию, я нахожу всего лишь следующую иллюзию. И больше ничего. Единственной же реальностью оказывается реальность одиночества.
Три года, с 1972 по 1974-й, для меня очень счастливые и очень несчастные.
Жизнь в Москве, не в той, что наверху, а в той, что внизу, в нашей Москве, упоительна! Стихи, застолья, Эрот, порхающий под потолками, культ дружества. Кажется, никогда в России со времен пушкинской додекабристской молодости не было таких горячих, не замутненных прагматизмом, дружеских отношений. Информаций, книг, журналов немного. Но переживаются они интенсивно. Какое-нибудь предисловие или примечание в скучнейшем сугубо научном сборнике становится событием целой культурной Москвы. Каждая новая картина члена узкой «референтной группы» – предмет обсуждения на целый год. В мастерских читают поэты. В моей: Холин, Сапгир, Циферов и Дриз, Георгий Балл, Сатуновский, суперавангардист Генрих Худяков, бесподобный молодой Лимонов, Алёна Басилова, Кира Сапгир, красавица Лена Щапова.
На этом почти безоблачном фоне контрастом выглядит моя семейная жизнь. Тяжелые бесконечные болезни Паши. К шести годам он на грани жизни и смерти. Слабеет и тает на глазах. Одна больница за другой. Каким-то чудом он на чинает вылезать, но болеет постоянно. На групповой фотографии, снятой в знаменательный день Измайловской выставки, присутствует и Паша. Он и тут больной, как всегда. У Иры с каждым годом обостряются тяжелейшие мучительнейшие бессонницы. Они изматывают ее, разрушают ее вполне веселый прежде характер и превращают в истерический комок нервов. Конфликты между нами в конце концов в 1974 году кончаются разводом.